Иван Бунин
«Окаянные дни»
(Сокращения сделаны Р. Дижуром)
Москва, 1918 год
1 января (старого стиля)
[...] Встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала:
— Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала! [...]
6 февраля
[...] Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:
— Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже и первым делом нам же, народу!
Перебивая её, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут и всем придётся расплачиваться за то, что натворили.
— Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, — холодно сказал рабочий и пошёл прочь.
Солдаты подтвердили: «Вот это верно!» — и тоже отошли.
О том же говорили и в другой толпе, где спорили другой рабочий и прапорщик. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, и всё-таки рабочий кричал на него:
— Молчать побольше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать! [...]
Из «Русского Слова»:
Тамбовские мужики, села Покровского, составили протокол:
«30-го января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Александровича Булкина и Адриана Александровича Кудинова. По соглашению нашего общества, они были преследованы и в тот же момент убиты».
Тут же выработано было этим «обществом» и своеобразное уложение о наказаниях за преступления:
— Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.
— Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.
— Если кто совершит кражу, или кто примет краденое, то лишить жизни.
— Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни.
Вскоре были захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую дорогу. Потом принялись за другого…
Подобное читаешь теперь каждый день. [...]
7 февраля
Во «Власти Народа» передовая: «Настал грозный час — гибнет Россия и Революция. Все на защиту революции, так ещё недавно лучезарно сиявшей миру!» — Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?
В «Русском Слове»: «Убит бывший начальник штаба генерал Янушкевич. Он был арестован в Чернигове и по распоряжению местного революционного трибунала препровождался в Петроград в Петропавловскую крепость. В пути генерала сопровождали два красногвардейца. Один из них ночью четырьмя выстрелами убил его, когда поезд подходил к станции Оребеж». [...]
На Страстной наклеивают афишу о бенефисе Яворской. Толстая розово-рыжая баба, злая и нахальная, сказала:
— Ишь, расклеивают! А кто будет стены мыть? А буржуи будут ходить по театрам! Им запретить надо ходить по театрам. Мы вот не ходим. Все немцами пугают, — придут, придут, а вот что-й-то не приходят!
По Тверской идёт дама в пенсне, в солдатской бараньей шапке, в рыжей плюшевой жакетке, в изорванной юбке и в совершенно ужасных калошах.
Много дам, курсисток и офицеров стоят на углах улиц, продают что-то.
В вагон трамвая вошёл молодой офицер и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожалению, заплатить за билет». [...]
8 февраля
[...] Приехал Д. — бежал из Симферополя. Там, говорит, «неописуемый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика полковника живьём зажарили в паровозной топке.
9 февраля
[...] На Страстной толпа.
Подошёл, послушал. Дама с муфтой на руке, баба со вздёрнутым носом. Дама говорит поспешно, от волнения краснеет, путается.
— Это для меня вовсе не камень, — поспешно говорит дама, — этот монастырь для меня священный храм, а вы стараетесь доказать…
— Мне нечего стараться, — перебивает баба нагло, — для тебя он освящён, а для нас камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Взял маляр доску, намазал на ней, вот тебе и Бог. Ну, и молись ему сама.
— После этого я с вами и говорить не желаю.
— И не говори!
Желтозубый старик с седой щетиной на щеках спорит с рабочим:
— У вас, конечно, ничего теперь не осталось, ни Бога, ни совести, — говорит старик.
— Да, не осталось.
— Вы вон пятого мирных людей расстреливали.
— Ишь ты! А как вы триста лет расстреливали?
На Тверской бледный старик генерал в серебряных очках и в черной папахе что-то продает, стоит робко, скромно, как нищий…
Как потрясающе быстро все сдались, пали духом! [...]
14 февраля
[...] В трамвае ад, тучи солдат с мешками — бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев. [...]
Извозчик возле «Праги» с радостью и смехом:
— Что ж, пусть приходит. Он, немец-то, и прежде всё равно нами владал. Он уж там, говорят, тридцать главных евреев арестовал. А нам что? Мы народ тёмный. Скажи одному «трогай», а за ним и все. [...]
16 февраля
[...] В четыре часа в Художественном Кружке собрание журналистов — «выработка протеста против большевистской цензуры». Председательствовал Мельгунов. Кускова призывала в знак протеста совсем не выпускать газет. Подумаешь, как это будет страшно большевикам! Потом все горячо уверяли друг друга, что большевики доживают последние часы. Уже вывозят из Москвы свои семьи. [...]
Ночью.
Простясь с Чириковым, встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал:
— Деспот, сукин сын! [...]
19 февраля
[...] В пять часов вечера узнал, что в Экономическое Общество Офицеров на Воздвиженке пьяные солдаты бросили бомбу. Убито, говорят, не то шестьдесят, не то восемьдесят человек.
Читал только что привезённую из Севастополя «резолюцию, вынесенную командой линейного корабля «Свободная Россия». Совершенно замечательное произведение:
— Всем, всем и за границу Севастополя бесцельно по-дурному стреляющим!
— Товарищи, вы достреляетесь на свою голову, скоро нечем будет стрелять и по цели, вы всё расстреляете и будете сидеть на бобах, а тогда вас, голубчиков, и пустыми руками заберут.
— Товарищи, буржуазия глотает и тех, кто лежит сейчас в гробах и могилах. Вы же, предатели, стреляльщики, тратя патроны, помогаете ей и остальных глотать. Мы призываем всех товарищей присоединиться к нам и запретить стрельбу всем, имеющим конячую голову.
— Товарищи, давайте сделаем так от нынешнего дня, чтобы всякий выстрел говорил нам: «Одного буржуя, одного социалиста уже нет в живых!». Каждая пуля, выпущенная нами, должна лететь в толстое брюхо, она не должна пенить воду в бухте.
— Товарищи, берегите патроны пуще глаза. С одним глазом ещё можно жить, но без патронов нельзя.
— Если стрельба при ближайших похоронах возобновится по городу и бухте, помните, что и мы, военные моряки линейного корабля «Свободная Россия», выстрелим один разочек, и тогда не пеняйте на нас, если у всех полопаются барабанные перепонки и стекла в окнах.
— Итак, товарищи, больше в Севастополе пустой, дурной стрельбы не будет, будет стрельба только деловая — в контрреволюцию и буржуазию, а не по воде и воздуху, без которых и минуты никто не может жить! [...]
21 февраля
Была Каменская. Их выселяют, как и сотни прочих. Сроку дано всего 48 часов, а их квартиру и в неделю не соберешь. [...]
22 февраля
Утром горестная работа: отбираем книги — что оставить, что продать (собираю деньги на отъезд). [...]
На углу Поварской и Мерзляковского два солдата с ружьями. Стража или грабители? И то и другое.
23 февраля
[...] У П. были полотеры. Один с черными сальными волосами, гнутый, в бордовой рубахе, другой рябой, буйно-курчавый. Заплясали, затрясли волосами, лица лоснятся, лбы потные. Спрашиваем:
— Ну, что ж скажете, господа, хорошенького?
— Да что скажешь. Всё плохо.
— А что ж, по-вашему, дальше будет?
— А Бог знает, — сказал курчавый. — мы народ темный. Что мы знаем? Я хучь читать умею, а он совсем слепой. Что будет? То и будет: напустили из тюрем преступников, вот они нами и управляют, а их надо не выпускать, а давно надо было из поганого ружья расстрелять. Царя ссадили, а при нём подобного не было. А теперь этих большевиков не сопрешь. Народ ослаб. Я вот курицы не могу зарезать, а на них бы очень просто налягнул. Ослаб народ. Их и всего-то сто тысяч наберётся, а нас сколько миллионов и ничего не можем. Теперь бы казёнку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам растащили.
— Там жиды все, — сказал черный.
— И поляки вдобавок. Он и Ленин-то, говорят, не настоящий — энтого давно убили, настоящего-то.
— А про мир с немцами что вы думаете?
— Этого мира не будет. Это скоро прекратят. А поляки опять наши будут. Главное, хлеба нету. Он вчера купил себе пышечку за три рубля, а я так пустой суп и хлебал…
24 февраля
На днях купил фунт табаку и, чтобы он не сох, повесил на верёвочке между рамами, между фортками. Окно во двор. Нынче в шесть утра что-то бах в стекло. Вскочил и вижу: на полу у меня камень, стёкла пробиты, табаку нет, а от окна кто-то убегает. — Везде грабеж! [...]
25 февраля
[...] Опять какая-то манифестация, знамёна, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:
— Вставай, подымайся, рабочай народ!
Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.
Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма всё видно.
1 марта
Вечер у Ш. [...] У Ш., кроме нас, Д. и Грузинский.
Грузинскому рассказывал в трамвае солдат:
«Хожу без работы, пошёл в совет депутатов просить места — мест, говорят, нету, а вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек…».
Д. получил сведения из Ростова: корниловское движение слабо. Г. возражал: напротив, оно крепнет и растёт, Д. прибавил: «Большевики творят в Ростове ужасающие зверства. Могилу Каледина разрыли, расстреляли 600 сестёр милосердия…». Ну, если не шестьсот, то всё-таки, вероятно, порядочно. Не первый раз нашему христолюбивому мужичку, о котором сами же эти сёстры распустили столько легенд, избивать их, насиловать. [...]
Повар от Яра говорил мне, что у него отняли всё, что он нажил за тридцать лет тяжкого труда, стоя у плиты, среди девяностоградусной жары. «А Орлов-Давыдов, — прибавил он, — прислал своим мужикам телеграмму, — я сам её читал: жгите, говорит, дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну берёзку, — на розги, — и ёлку, чтобы было на чём вас вешать».
5 марта
Серо, редкий снежок. На Ильинке возле банков туча народу — умные люди выбирают деньги. Вообще, многие тайком готовятся уезжать.
В вечерней газете — о взятии немцами Харькова. Газетчик, продававший мне газету, сказал:
— Слава Тебе Господи. Лучше черти, чем Ленин.
7 марта
В городе говорят:
— Они решили перерезать всех поголовно, всех до семилетнего возраста, чтобы потом ни одна душа не помнила нашего времени.
Спрашиваю дворника:
— Как думаешь, правда?
Вздыхает:
— Всё может быть, всё может быть.
— И ужели народ допустит?
— Допустит, дорогой барин, ещё как допустит-то! Да и что ж с ними сделаешь? Татары, говорят, двести лет нами владали, а ведь тогда разве такой жидкий народ был?
Шли ночью по Тверскому бульвару: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным с просветами небом, точно опять говорит: «Боже, как грустна моя Россия!»
И ни души кругом, только изредка солдаты и б…и.
8 марта
[...] Великолепные дома возле нас (на Поварской) реквизируются один за одним. Из них вывозят и вывозят куда-то мебель, ковры, картины, цветы, растения — нынче весь день стояла на возу возле подъезда большая пальма, вся мокрая от дождя и снега, глубоко несчастная. И всё привозят, внедряют в эти дома, долженствующие быть какими-то «правительственными» учреждениями, мебель новую, конторскую…
Неужели так уверены в своём долгом и прочном существовании? [...]
11 марта
[...] Уже давно во всём идёт неуклонное падение.
Как злобно, неохотно отворял нам дверь швейцар! Поголовно у всех лютое отвращение ко всякому труду.
Жена архитектора Малиновского, тупая, лобастая, за всю свою жизнь не имевшая ни малейшего отношения к театру, теперь комиссар театров: только потому, что они с мужем друзья Горького по Нижнему. Утром были в «Книгоиздательстве писателей», и Гонтарев рассказывал, как Ш. битый час ждал Малиновскую где-то у подъезда, когда же подкатил наконец автомобиль с Малиновской, кинулся высаживать её с истинно холопским подобострастием.
Грузинский сказал:
— Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу. И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица.
Понимаю его как нельзя более, испытываю то же самое, только, думаю, ещё острее. [...]
13 марта
Какой позор! Патриарх и все князья церкви идут на поклон в Кремль! [...]
Возвращались с Тихоновым. Он дорогой много, много рассказывал о большевистских главарях, как человек очень близкий им: Ленин и Троцкий решили держать Россию в накалении и не прекращать террора и гражданской войны до момента выступления на сцену европейского пролетариата. Их принадлежность к немецкому штабу? Нет, это вздор, они фанатики, верят в мировой пожар. И всего боятся, как огня, везде им снятся заговоры. До сих пор трепещут и за свою власть, и за свою жизнь. Они, повторяю, никак не ожидали своей победы в октябре. После того, как пала Москва, страшно растерялись, прибежали к нам в «Новую Жизнь», умоляли быть министрами, предлагали портфели…
15 марта
Всё та же морозная погода. И нигде не топят, холод на квартирах ужасный. [...]
«Комиссар по делам печати» Подбельский закрыл и привлёк к суду «Фонарь» — «за помещение статей, вносящих в население тревогу и панику». Какая забота о населении, поминутно ограбляемом, убиваемом!
23 марта
[...] Литературе конец. А в Художественном Театре опять «На Дне». Вовремя! И опять этот осточертевший Лука! [...]
Жёны всех комиссаров тоже все сделаны комиссарами. [...]
24 марта
Теперь, несчастные, говорим о выступлении уже Японии на помощь России, о десанте на Дальнем Востоке; ещё о том, что рубль вот-вот совсем ничего не будет стоить, что мука дойдет до тысячи рублей за пуд, что надо делать запасы… Говорим — и ничего не делаем: купим два фунта муки и успокоимся. [...]
В кухне у П. солдат, толстомордый, разноцветные, как у кота, глаза. Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев всё-таки надо перерезать. «Троцкий молодец, он их крепко по шее бьёт».
Фрагменты записей Бунина выше — лишь часть его свидетельств, относящихся к 1918 году. Читайте «Окаянные дни» полностью, включая последующие записи, сделанные Буниным в Одессе в 1919 году.